=^..^=
Недавно пересмотрела "Золотой компас". Идея деймон-человек меня всегда очень трогала, что в книге, что в фильме... слёзы наворачиваются.
Любимые цитаты из "Северного сияния"
Любимые цитаты из "Северного сияния"
Тут он заметил сиротливо жавшуюся у ворот девочку. Лира почувствовала предательскую дрожь в коленках. Перед ней стоял зверь, огромный и страшный зверь, которому ничего не стоило в два прыжка преодолеть те сорок метров, что разделяли их, и одним ударом могучей лапы своротить металлическую решетку забора. Для него она не прочнее паутинки. Нет уж, увольте. Разговаривайте с таким сами. Лира сделала шаг назад, но Пантелеймон шепнул ей на ухо:
— Куда? Пусти-ка меня. Я сам все сделаю.
Теперь он обернулся чистиком, и, не успела девочка и глазом моргнуть, как черно-белая птичка вспорхнула с ее плеча, перелетела через ворота и уселась на мерзлую землю, но уже по другую сторону. Чуть-чуть подальше в заборе была открытая калитка, но Лира топталась на месте и заходить внутрь не спешила. Пантелеймон метнул на нее пронзительный взгляд и вдруг превратился в барсука.
Девочка прекрасно понимала, что он задумал. Альм и человек неразделимы и не могут отойти друг от друга даже на несколько метров. Если она так и будет стоять по эту сторону забора, а Пан останется в птичьем обличье, ему к медведю не подойти. Значит, он решил тащить ее за собой. На глазах у девочки закипели злые слезы. Барсучьи когти скребли обледенелую глину, и Пан рвался вперед. Попытка альма растянуть связующую их нить отдавалась в сердце Лиры мучительной болью, в которой физическое страдание сливалось воедино с чувством безмерной тоски по любимому существу. Она точно знала, что Пантелеймон сейчас испытывает то же самое. Все проходят через это, когда взрослеют, все пытаются разлучиться, пытаются проверить, как далеко они могут разойтись, чтобы потом метнуться навстречу друг другу, задыхаясь от блаженства и облегчения.
Пантелеймон сделал еще один крошечный рывок вперед.
— Больно, Пан, больно!
Он не слушал. Медведь, не двигаясь с места, смотрел на них. Боль нарастала, наконец, она захлестнула все Лирино естество и из горла девочки вырвался отчаянный, протяжный вопль:
— Па-а-ан!
Она уже была внутри двора, ноги разъезжались на осклизлой глине, они сами несли девочку к альму, а он, превратившись в котенка, прыгнул прямо в ее протянутые вперед руки, и вот они, снова одно целое, сплелись воедино, и лишь судорожные всхлипы мешаются со словами.
— Я так испугалась, я думала, ты…
— Нет, нет, что ты…
— Это так страшно, так больно, я не знала, что это так ужасно больно!
Но вот Лира злым движением смахнула с глаз слезы и яростно шмыгнула носом. Прижимая к себе любимое пушистое тельце, она вдруг как никогда остро ощутила, что никогда, ни за что не даст разлучить себя со своим альмом. Никакая сила не заставит ее снова пройти через эту бездну отчаяния, через ужас и горе, от которых мутится рассудок. Даже если им суждено умереть, они все равно будут вместе, как те профессора в усыпальнице колледжа Вод Иорданских.
© Philip Pullman, “Northern Lights”
© Перевод: О. В. Новицкая
— Куда? Пусти-ка меня. Я сам все сделаю.
Теперь он обернулся чистиком, и, не успела девочка и глазом моргнуть, как черно-белая птичка вспорхнула с ее плеча, перелетела через ворота и уселась на мерзлую землю, но уже по другую сторону. Чуть-чуть подальше в заборе была открытая калитка, но Лира топталась на месте и заходить внутрь не спешила. Пантелеймон метнул на нее пронзительный взгляд и вдруг превратился в барсука.
Девочка прекрасно понимала, что он задумал. Альм и человек неразделимы и не могут отойти друг от друга даже на несколько метров. Если она так и будет стоять по эту сторону забора, а Пан останется в птичьем обличье, ему к медведю не подойти. Значит, он решил тащить ее за собой. На глазах у девочки закипели злые слезы. Барсучьи когти скребли обледенелую глину, и Пан рвался вперед. Попытка альма растянуть связующую их нить отдавалась в сердце Лиры мучительной болью, в которой физическое страдание сливалось воедино с чувством безмерной тоски по любимому существу. Она точно знала, что Пантелеймон сейчас испытывает то же самое. Все проходят через это, когда взрослеют, все пытаются разлучиться, пытаются проверить, как далеко они могут разойтись, чтобы потом метнуться навстречу друг другу, задыхаясь от блаженства и облегчения.
Пантелеймон сделал еще один крошечный рывок вперед.
— Больно, Пан, больно!
Он не слушал. Медведь, не двигаясь с места, смотрел на них. Боль нарастала, наконец, она захлестнула все Лирино естество и из горла девочки вырвался отчаянный, протяжный вопль:
— Па-а-ан!
Она уже была внутри двора, ноги разъезжались на осклизлой глине, они сами несли девочку к альму, а он, превратившись в котенка, прыгнул прямо в ее протянутые вперед руки, и вот они, снова одно целое, сплелись воедино, и лишь судорожные всхлипы мешаются со словами.
— Я так испугалась, я думала, ты…
— Нет, нет, что ты…
— Это так страшно, так больно, я не знала, что это так ужасно больно!
Но вот Лира злым движением смахнула с глаз слезы и яростно шмыгнула носом. Прижимая к себе любимое пушистое тельце, она вдруг как никогда остро ощутила, что никогда, ни за что не даст разлучить себя со своим альмом. Никакая сила не заставит ее снова пройти через эту бездну отчаяния, через ужас и горе, от которых мутится рассудок. Даже если им суждено умереть, они все равно будут вместе, как те профессора в усыпальнице колледжа Вод Иорданских.
© Philip Pullman, “Northern Lights”
© Перевод: О. В. Новицкая
Внезапно силы оставили ее. Она вдруг почувствовала, как чужая рука грубо вторгается прямо внутрь ее, проникает туда, куда нет доступа никому, и с кровью вырывает оттуда что-то сокровенное, что-то самое главное.
В глазах у нее потемнело, ее замутило от ужаса и омерзения, все тело обмякло, стало словно неживым. Один из людей внизу держал Пантелеймона.
Он схватил Лириного альма своими потными ручищами, и несчастный Пан бился в них, почти теряя рассудок от безумного страха и отвращения. Вот мелькнуло его кошачье тельце, тусклый, свалявшийся, как у больного, мех… Вспыхнули какие-то сигнальные яндарические лампочки… Вот он из последних сил тянется к Лире, к своей Лире, и она простирает к нему руки…
Оба словно надломились. Борьба была бесполезна.
Она ощущала на себе прикосновение этих рук. Это же запрещено… Так нельзя… Так не бывает…
© Philip Pullman, “Northern Lights”
© Перевод: О. В. Новицкая
В глазах у нее потемнело, ее замутило от ужаса и омерзения, все тело обмякло, стало словно неживым. Один из людей внизу держал Пантелеймона.
Он схватил Лириного альма своими потными ручищами, и несчастный Пан бился в них, почти теряя рассудок от безумного страха и отвращения. Вот мелькнуло его кошачье тельце, тусклый, свалявшийся, как у больного, мех… Вспыхнули какие-то сигнальные яндарические лампочки… Вот он из последних сил тянется к Лире, к своей Лире, и она простирает к нему руки…
Оба словно надломились. Борьба была бесполезна.
Она ощущала на себе прикосновение этих рук. Это же запрещено… Так нельзя… Так не бывает…
© Philip Pullman, “Northern Lights”
© Перевод: О. В. Новицкая
Лира лишилась дара речи. Она едва могла дышать и не сопротивлялась, когда чужие руки поволокли ее куда-то на другой конец станции по пустым белым коридорам, мимо комнат, откуда доносилось мерное гудение яндарических ламп, мимо палат, где спали дети, и рядом с каждым малышом свернулся калачиком на подушке его альм, так что оба видели одни и те же сны. Каждое мгновение этого страшного пути девочка смотрела только на Пантелеймона, и он отчаянно тянулся к ней, глаза их ни на секунду не отрывались друг от друга.
Но вот перед ними тяжелая дверь. Ее отпирают, повернув какое-то колесо, раздается шипение воздуха, вспыхивает свет, и нестерпимый блеск белого кафеля и нержавеющей стали слепит глаза.
Лирин страх перерастает в почти физическую боль. Да это и есть физическая боль, ведь грубые руки тащат ее и Пана к большой клетке из серебристой ячеистой сетки, над которой застыло тусклое металлическое лезвие; застыло перед тем, как опуститься и разделить девочку и ее альма. Разделить навеки.
Лира вновь обретает голос и начинает визжать. Звонкое эхо, отражаясь от гладких кафельных стен, делает звук еще пронзительней, но тяжелая дверь с противным чмоканьем уже захлопнулась, и теперь девочка может кричать и биться тут хоть до утра, ее все равно не услышит ни одна живая душа.
Но Пантелеймон, заслышав ее вопль, вырывается из ненавистных рук — вот он лев, а вот уже орел, могучие когти рвут его преследователей, сильные крылья хлещут их по головам; вот он волк, вот он медведь, вот он ощерившийся хорь, он рычит, разит, мечется молнией, ежесекундно меняя обличья, то взмывая в воздух, то камнем бросаясь вниз, то ужом выворачиваясь из неуклюжих рук своих врагов, и они с проклятьями ловят лишь воздух.
Но у этих людей тоже есть альмы, и против них двоих уже оказывается не трое, а шестеро. Сова, длиннорукая обезьяна и куница-харза гонят Пантелеймона, прижимают его к полу, и Лира кричит им, захлебываясь от слез:
— Вы…вы… зачем же вы… Вы же за нас должны быть… Как же вы за них?! Почему вы за них?!!
Она с удвоенной силой начинает кусаться, царапаться и, наконец, на мгновение высвобождается из этих лап. Тогда Пан, словно молния, бросается к ней, а она обеими руками судорожно прижимает альма к своей груди, откуда рвутся неистовые хрипы. Цепкие кошачьи когти Пантелеймона до крови впиваются ей в кожу, и нет для нее ничего слаще, чем эта боль.
— Не дамся! Не дамся! — кричит Лира, отступая к стене. — Не дамся!
Она готова защищать его до последнего вздоха, их общего вздоха.
Но преследователи снова бросаются на нее. Их трое, они большие и сильные, а она — всего только маленькая, насмерть перепуганная девочка. Их руки отдирают Пантелеймона от Лиры, а ее саму запихивают в клетку из ячеистой сетки. Пана, который бьется и вырывается, засовывают в ту же самую клетку, но с противоположной стороны. Между ними решетка, но альм все еще Лирина часть, оба они — одно целое, пусть лишь на миг, пусть на мгновение, он все еще ее сердце, ее душа.
И вот к сопению и пыхтению утомленных преследователей, к рвущим сердце всхлипываниям девочки, к отчаянному тоненькому визгу ее альма примешивается еще один звук — мерное негромкое гудение. Лира видит, что один из мужчин, шмыгая разбитым в кровь носом, начинает щелкать какими-то тумблерами на пульте.
Тусклое серебристое лезвие оживает, оно медленно ползет вверх и нестерпимо вспыхивает в свете яндарических ламп. Наступает последний, самый страшный миг такой коротенькой Лириной жизни…
© Philip Pullman, “Northern Lights”
© Перевод: О. В. Новицкая
Но вот перед ними тяжелая дверь. Ее отпирают, повернув какое-то колесо, раздается шипение воздуха, вспыхивает свет, и нестерпимый блеск белого кафеля и нержавеющей стали слепит глаза.
Лирин страх перерастает в почти физическую боль. Да это и есть физическая боль, ведь грубые руки тащат ее и Пана к большой клетке из серебристой ячеистой сетки, над которой застыло тусклое металлическое лезвие; застыло перед тем, как опуститься и разделить девочку и ее альма. Разделить навеки.
Лира вновь обретает голос и начинает визжать. Звонкое эхо, отражаясь от гладких кафельных стен, делает звук еще пронзительней, но тяжелая дверь с противным чмоканьем уже захлопнулась, и теперь девочка может кричать и биться тут хоть до утра, ее все равно не услышит ни одна живая душа.
Но Пантелеймон, заслышав ее вопль, вырывается из ненавистных рук — вот он лев, а вот уже орел, могучие когти рвут его преследователей, сильные крылья хлещут их по головам; вот он волк, вот он медведь, вот он ощерившийся хорь, он рычит, разит, мечется молнией, ежесекундно меняя обличья, то взмывая в воздух, то камнем бросаясь вниз, то ужом выворачиваясь из неуклюжих рук своих врагов, и они с проклятьями ловят лишь воздух.
Но у этих людей тоже есть альмы, и против них двоих уже оказывается не трое, а шестеро. Сова, длиннорукая обезьяна и куница-харза гонят Пантелеймона, прижимают его к полу, и Лира кричит им, захлебываясь от слез:
— Вы…вы… зачем же вы… Вы же за нас должны быть… Как же вы за них?! Почему вы за них?!!
Она с удвоенной силой начинает кусаться, царапаться и, наконец, на мгновение высвобождается из этих лап. Тогда Пан, словно молния, бросается к ней, а она обеими руками судорожно прижимает альма к своей груди, откуда рвутся неистовые хрипы. Цепкие кошачьи когти Пантелеймона до крови впиваются ей в кожу, и нет для нее ничего слаще, чем эта боль.
— Не дамся! Не дамся! — кричит Лира, отступая к стене. — Не дамся!
Она готова защищать его до последнего вздоха, их общего вздоха.
Но преследователи снова бросаются на нее. Их трое, они большие и сильные, а она — всего только маленькая, насмерть перепуганная девочка. Их руки отдирают Пантелеймона от Лиры, а ее саму запихивают в клетку из ячеистой сетки. Пана, который бьется и вырывается, засовывают в ту же самую клетку, но с противоположной стороны. Между ними решетка, но альм все еще Лирина часть, оба они — одно целое, пусть лишь на миг, пусть на мгновение, он все еще ее сердце, ее душа.
И вот к сопению и пыхтению утомленных преследователей, к рвущим сердце всхлипываниям девочки, к отчаянному тоненькому визгу ее альма примешивается еще один звук — мерное негромкое гудение. Лира видит, что один из мужчин, шмыгая разбитым в кровь носом, начинает щелкать какими-то тумблерами на пульте.
Тусклое серебристое лезвие оживает, оно медленно ползет вверх и нестерпимо вспыхивает в свете яндарических ламп. Наступает последний, самый страшный миг такой коротенькой Лириной жизни…
© Philip Pullman, “Northern Lights”
© Перевод: О. В. Новицкая
@настроение: пострадать о чужом